Павел. Августин - Страница 31


К оглавлению

31

Почему же не назвал он ее женою перед людьми и перед Богом? Может быть, потому, что и сам не знал, что любит ее как жену: тут опять «слепая точка» в глазу его, «темная вода» монашеской святости; и еще, может быть, потому, что этого мать не хотела, или он знал, по горькому опыту тагастских дней, что не захочет. «Близкие мои, когда я погибал (от похоти)… не позаботились спасти меня брачными узами». Судя по тому, что с ним будет потом, во всей первой половине жизни, слово «погибал», «падал в бездну», ruentem, – едва ли здесь преувеличение. «Даже матерь плоти моей… тогда еще косная на пути Твоем, Господи… о спасении моем не заботилась, non curavit, потому что боялась, как бы не помешали успеху моему на словесном поприще (в школе риторики) брачные узы… Вот почему родители мои вместо того, чтобы сдерживать похоть мою, давали ей волю – распускали вожжи, relaxabantur etiam habenae».

Первое столкновение Августина с матерью (если не считать смеха ее над избитым в школе ребенком) – отложенное крещение, а второе – это отложенный брак. Так же и теперь, как тогда, мать любит его и ранит; чем больше любит, тем глубже ранит, хочет сделать добро – и делает зло; хочет спасти – и едва не губит. Но и теперь, как тогда, помимо нее, вопреки ей, выйдет из зла добро.

Среднего пути для такого человека, как Августин, в то время не было, а было только два крайних пути: или погибнуть, быть грешным, или быть святым, спастись; а святость значила тогда «безбрачие», «монашество». Вот к чему и вела его мать или кто-то Другой вел через нее, помимо нее, вопреки ей, по самому краю бездны; явно губил, тайно спасал.

XX

«Африка, – по слову Ювенала, – адвокатская нянюшка: хочешь прокормиться языком, – ступай в Африку».

Выйдя из школы «первым учеником, надутым гордыней», Августин сам открывает «школу красноречия», чтобы «прокормиться языком», и становится тем, чем будет долгие годы, – «ритором», «словесником», «лавочником слов»; торгует болтовней, «побеждающей» в тяжбах: этим «прокормиться» можно, но кое-как, впроголодь, потому что здесь, в Карфагене, слишком много соперников, таких же, как он, «болтунов».

«И это все? И так, до гроба?» – спрашивает как будто не он сам себя, а чей-то тихий голос в нем. Что бы ни делал, ни думал, ни говорил, как бы ни заглушал этот голос громким звоном продаваемых слов, – тот все твердит свою: «И так до гроба? и это все?»

Путник, заблудившийся ночью в лесу, еще не зная, но уже чувствуя, что не туда идет, куда надо, продолжает идти наобум, но с каждым шагом растет в нем беспокойство: так и в Августине беспокойство росло в эти дни.

«Господи, Ты создал нас для Себя, и не успокоится сердце наше ни в чем, кроме Тебя!» – скажет много лет спустя, но, может быть, и теперь уже чувствует. Сколько бы ни забывал Христа умом, – сердцем помнит.

XXI

Однажды, разбирая учебные книги для школы, он заглянул в одну из них и зачитался ею так, что не мог от нее оторваться, пока не дочел до конца. Это был «Гортензий» Цицерона, беседа ищущих Бога, философов. Что поразило его в этой книге? Судя по его же собственным, будущим поискам Бога, его поразили в ней подслушанные Цицероном у Аристотеля, а тем – у посвященных в Дионисовы таинства чудные и страшные слова: «Души человеческие, в наказание за какую-то премирную вину, осуждены на такую же пытку, в телах, как та, какой подвергали пленников этрусские разбойники, сковывая их с трупами так, чтобы каждый член живого приходился к соответственному члену мертвого, и оставляя в цепях, пока не соединялись два трупа в один, в общем тлении».

«Премирная вина», – слово это, кажется, и было для него тем же, чем иногда бывает, в горах, для подтаявшей лавины громкий звук: в тишине прозвучит, и лавина рушится.

«Что такое Зло? Quid sit malum?» – на этот вопрос, шевельнувшийся некогда, без слов, без мыслей, в сердце маленького мальчика, после той неуслышанной молитвы: «Сделай, Господи, чтобы меня учитель не бил!» – шевельнулся, может быть, в сердце юноши, над «Гортензием», будущий ответ всей жизни его: «премирная вина – первородный грех».

Если так, то понятно, почему книга эта, «вдруг изменив все его чувства и мысли, научила его молиться». – «Сердце мое загорелось… и я уже начал вставать на ноги, чтобы снова идти к Тебе, Господи… Только одно охлаждало меня: имени Твоего не находил я в этой книге, – имени, которое всосал я с молоком матери, так что никакая книга, как бы ни была она глубока и прекрасна, если только не было в ней имени Твоего, не восхищала меня всего».

XXII

Именем Его запечатленную книгу в первый раз только тогда принялся он читать как следует, «чтобы узнать, что это такое». Но ничего не узнал, потому что «книга эта кажется низкой, при входе, и только потом, вместе с вошедшим в нее… возвышается: это я знаю теперь, но еще не знал тогда… и не хотел наклониться, чтобы в нее войти… Мне казалось, что ее и сравнивать нельзя с величьем Цицероновых книг, ибо гордыня моя презирала ее простоту»…

«И напал я в те дни на людей, таких же гордых, плотских, безумных и болтливых, как я сам, – в чьих устах три имени: „Отец, Сын и Дух“ – пустые только звуки для них – были мне дьявольской сетью и смолой птицелова. „Истина – Истина!“ – твердят они, но нет в них истины. И поверив им, лишился он, как блудный сын, даже „тех рожков, которыми питаются свиньи“. – „Горе мне, горе, по каким крутизнам нисходил я в преисподнюю“.

Только что из одной западни, эпикурейской, вырвался, как попал в другую – манихейскую.

XXIII

Ересь Манеса, возникнув в середине III века, в Вавилонии, распространилась очень быстро, от Китая до Испании, от Тихого океана до Атлантики. «Вред», «болтовня», «бабушкины сказки», – обличают манихейство враги его. Но если так, то чем же объяснить, что столько веков (по крайней мере десять) такие человеческие множества соблазнялись «бредом»? Часто люди, в одном и том же месте, в одно и то же время соглашаются в нелепой лжи; но согласье людей, разделенных такими временами и пространствами, какими разделены ученики Манеса, едва ли может быть только нелепостью.

31