«Понтитиан ушел. Тогда, обернувшись к Алипию, я воскликнул:
– Что это, что это было?.. Что такое мы слышали?..
Так говорил я, сам не зная, что говорю. Он же смотрел на меня молча, с удивлением… потому что лицо мое, и глаза, и звук голоса… говорили больше слов.
И вдруг, оставив его, я кинулся вон из дома. При доме нашем был садик хозяйский, но мы одни пользовались им, потому что хозяин куда-то уехал… Мне хотелось быть одному. Но Алипий побежал за мной… Я, впрочем, был и с ним вдвоем, как один… Сели мы как можно дальше от дома… Я был вне себя, рвал на себе волосы, бил себя по лицу… Алипий же все молчал и ждал, что будет со мною… Слезы душили меня, но я не хотел плакать при нем; встал, пошел в глубину сада… лег под какое-то дерево… и начал плакать, все повторяя:
– Господи, доколе? доколе же, Господи?.. Завтра, все завтра? Отчего же не сейчас, не сию минуту, вот на этом самом месте?..
И вдруг услышал я из соседнего дома детский голос, не знаю, мальчика или девочки, напевавший часто-быстро все одни и те же слова:
Возьми – читай!
Возьми – читай!
Tolle, lege!
Tolle, lege!
«Что это за песня? – подумал я, вдруг перестав плакать. – Не слыхал ли я, как дети поют ее в какой-нибудь игре?» – все хотел вспомнить и не мог.
Вдруг вспомнил – понял: глас Божий велит мне открыть книгу Павла и прочесть, чтó откроется.
Я встал, вернулся туда, где был Алипий и где я оставил книгу… Взял ее, открыл и прочел:
...ни сладострастию, ни вожделению… не предавайтесь… но во Христа облекитесь и заботу о плоти не превращайте в похоть, libido.
Больше я не читал… Свет пролился в сердце мое, и мрак озарился».
Тот же «Свет, превосходящий свет солнечный», что осиял Павла, на пути в Дамаск.
В книге Августиновой жизни, «Исповеди», самая живая страница – эта. Кажется, можно сказать, не кощунствуя: есть в ней слова, почти такие же «Боговдохновенные», как в св. Писании; чувствуется и здесь, как там, прикосновение Духа Божия к душе человеческой.
Знает ли это сам Августин, чувствует ли над головой своей огненный язык Духа? Или, в ту минуту, как вспыхивает он, сам человек этого еще не знает?
Знает Августин, во всяком случае, главное: высшая равноденственная точка всей жизни его – здесь. Если бы этого не знал, то не сказал бы так ясно: «О, Ты, Всеблагий, Всемогущий, заботящийся о каждом в отдельности так, как будто он – все, и о всех вместе так, как будто каждый – единственный!» Это скажет через много лет, после этого «случая» в миланском садике, а почти в те самые дни, как «случай» произошел, вот что говорит: «Может быть, все, что люди называют «судьбой» («случаем»), управляется каким-то тайным порядком».
– «Может быть» – для других, а для него – наверное. «Это мне сам Бог открыл, Deus mihi revelavit», – скажет он в книге о «Предопределении Святых», de Praedestinatione sanctorum, почти в самый канун смерти, вспоминая, должно быть, всю свою жизнь и делая последний вывод из всего, что было в жизни.
Это и значит: нет случая – есть Промысел.
В жизни Августина все решается «случаем» в миланском садике – «гласом Божьим», услышанным в детской песенке: «возьми – читай!» – все от первого проблеска сознания, шло к этому и от этого же пойдет все, до последнего всеозаряющего света смерти – Воскресения.
Длинная-длинная, через всю жизнь протянутая цепь из крепко спаянных звеньев – маленьких «случаев» – атомов жизни; или тончайшая, белая, в черную ткань жизни вплетенная, то исчезающая, то снова появляющаяся, но никогда не рвущаяся, путеводная нить в «лабиринте»; или темнеющая на предрассветном небе цепь нагроможденных гор; небо светлеет, – светлеют и горы, – яснеют, прозрачнеют, и вдруг, на острие высочайшей вершины, – ослепительная точка – солнце; так в цепи нагроможденных бессмысленных «случаев», – вдруг смысл: «нет случая – есть Промысел».
Это изнутри, а извне: «невероятно, невозможно, как будто нелепо сочинено». Так бы, казалось, и решить и на этом успокоиться. Но вот беда: не «сочиняет» же, в самом деле, Августин, не лжет Богу, себе и людям; чтобы лгать так, надо сойти с ума, а ведь он в здравом уме, может быть, даже в слишком «здравом» (ни одного «экстаза», «видения», «чуда», за всю его жизнь). Но, если не лжет, что же это такое? Случай на случай нагромождается, и, с каждым новым, – «невероятность», «невозможность», растет в геометрической прогрессии: раз поставил на карту – выиграл, и еще, и еще, – десятый, сотый, тысячный раз; этого в карточной игре не бывает. – А в жизни? – В жизни тем менее.
– Значит, Августин лжет и Павел тоже? – Это как вам угодно. Да, как вам угодно; но кто окажется в последнем счете, «сошедшим с ума», они или мы, – еще вопрос.
Этого в карточной игре не бывает, а в жизни есть, и притом в жизни всех людей, не только святых, но и грешных, даже злодеев, с тою лишь разницей, что у святых, в этом нагромождении «случаев», все идет вверх, а у злодеев все – вниз (как бы им самим и другим ни казалось, что «вверх»).
Этого, разумеется, не видно, с нашей точки зрения; но видно, может быть, с какой-то иной, нам уже или еще неизвестной, точки – оттуда, где маска Случая падает с лица Того, кто под нею прячется, и кого мы не знаем, но знает Августин и говорит о Нем так, как никто никогда не говорил, после Павла.
Там, где он говорит об этом слишком ясно, учит нас, «проповедует», – в сердце наше может закрасться сомнение: «а что, если просто случай?» Но там, где он этого не видит или об этом умалчивает (как бы устает «считать выигрыши»), – это действует на нас почти неотразимо: так, в «случайной» встрече с пьяным нищим, чей смысл, – «узнанный Двойник», – самим Августином не понят или умолчан; или в «случайно» лежащей на шахматном столике и «случайно» попадающейся на глаза Понтитиану книге, Посланиях Павла; или в том, что после детской песенки: «возьми – читай», – та же книга открывается не на каком-либо ином Послании, а именно к Римлянам, и не на какой-либо иной главе, а на XIII, и не на каком-либо ином стихе, а на 14-м, – том самом, где говорится в нужнейшую минуту нужнейшее, все для Августина решающее, слово – ответ на всю его жизнь.