Кто это говорит? Все еще «лунный»? Нет, уже «солнечный».
Только пройдя как бы сквозь строй циркумцеллионских дубин и уже почувствовав в глазах своих «негашеную известь», он поймет, что «голубиный зов» Церкви не всегда слышат разбойники, призовет на дубину меч, и хорошо сделает: душу свою может отдавать пастырь за овец, но не душу паствы – не душу Церкви.
Через много веков умные враги и неумные друзья Августина скажут, что «первый догматик Светлейшей Инквизиции» – он в слишком неосторожном слове своем, родившем такие страшные отзвуки в Римской Церкви:
compelle intrare,
принудь войти.
Так ли это? Если человек судится последним судом, не по тому, в чем ошибался, а по тому, в чем был прав; не по временному, злому, а по доброму, вечному, то сколько бы ни повторял Августин compelle intrare, не это в нем вечно, а то: «veni, Columba vocat gemendo, приди! – зовет Голубка, стеная».
– «К Церкви надо приводить не силой, а словом и разумом».
«Где дух Господень, там свобода», – этого Павлова слова лучше Августина никто не понял, хотя бы уже потому, что «свобода в Духе» ему самому нужнее, чем кому-либо.
«Да будут к вам (еретики) жестоки те, кто никогда не заблуждался», – говорит он и мог бы прибавить: «как заблуждался я сам». Сколько раз в глубочайших прозрениях своих и даже именно в тех, которые сделают его святым, – будет он скользить по самому краю того, что Церковь называет «ересью»; сколько раз будет казаться и он, так же как Павел, – «вне Церкви» – «против Церкви»!
Нет, от самого Августина слишком пахнет костром Св. Инквизиции, чтобы с легким сердцем мог он зажечь этот костер для других.
Только здесь, в откровении Свободы, – Августин вечный, один из начинателей того, для чего у нас все еще нет имени, потому что имена: «Протестантство», «Реформация», – недостаточны. Августин вечный – одна из вех на пути от Христа Неизвестного, Освободителя, – к ним.
Страшным годом, 410-м, – падением Рима, – вся вторая половина жизни Августина, двадцать лет, разрезана надвое, как черной-черной чертой: десять лет – до черты, десять – за нею; от обращения Августина – до падения Рима, от падения Рима – до смерти Августина.
В первой половине все вращается, как вокруг оси своей, вокруг маленького внутреннего «случая» или «неслучая», в жизни человека, а во второй половине – вокруг внешнего, огромного, тоже «случая», в жизни человечества – падения Рима.
«Глас Божий», услышанный в «детской песенке», – и в немолчных гулах от рушащегося Рима, – тот же Глас: «Возьми – читай!» Взял и прочел, но уже не книгу Павла, Послание к Римлянам, а книгу самого Рима – мира, Всемирную Историю. «Исповедь» – ответ на маленький «случай» в жизни Августина человека, а на этот огромный – в жизни всего человечества, – «Град Божий», Civitas Dei.
«Светоч мира погас, и в одном павшем городе погиб или может погибнуть весь человеческий род», – это чувствует не только св. Иероним, Вифлеемский отшельник, у колыбели христианства, но и весь христианский мир – Рим; чувствует это и каждый обитатель Рима, самый ничтожный, в самом глухом захолустьи римской провинции. «Светоч мира погас», – и гаснет, дымом римского пожара, как солнечным затмением, омраченный, свет дневной у людей в глазах; в самом ярком полдне – вечер: «вечеру мира находящу, – adventante mundi vespera, – как будут начинаться дарственные записи монастырских вкладов на помин души, около 1000 года, когда люди будут снова ждать кончины мира так же, как ждут ее теперь, после падения Рима.
В самых радостных улыбках детей – тайная грусть; в запахе цветов, сладчайшем, – горькая гарь; и в тишине пустынь – немолчные гулы от падения Рима, подобные гулам землетрясения или возвещающей трубе Архангела:
Скоро всему конец!
Кончился Рим – кончился мир: «умер Великий Пан!» – «Нет, не умер, – отвечают христианам язычники, – не умер, а убит вашим Иисусом Проклятым, как Его же Апостол называет Его: „проклят Висящий на древе“, – Иисусом Проклятым и Проклинающим: „идите от Меня, проклятые, в огнь вечный“, – убит Благословенный и Благословляющий всё!» («Пан» значит: «Всё».)
Слышит Августин эти проклятья язычников.
«Лучше бы уж он о Риме молчал, – говорят обо мне… Но те на Христа клевещут, кто обвиняет Его в падении Рима».
Самое тяжкое, убийственное в страданиях человеческих, личных и общих, всемирно-исторических, может быть, то, что все они как будто бы бессмысленны, потому что бесцельны и случайны. Эту-то главную тяжесть и снимает с них Августин, в «Граде Божием». То же, что в «Исповеди» – о жизни человека, говорит он, и в «Граде», о жизни всего человечества: нет Случая – есть Промысел.
Между двумя Градами, двумя Римами, небесным и земным, христианским и языческим, связь нерасторжима, – вот очевиднейшее для него доказательство того, что нет «случая» в истории. Так же точно, как в жизни человека, рождается, и в жизни всего человечества, из великого зла – страдания, добро величайшее – спасение мира.
Два нерасторжимо связанных и борющихся в человечестве Града – «две души», – это у Августина как будто все еще манихейская мысль. «Все еще ты не покинул манихейского блудилища», – смеются над ним злейшие враги его, пелагиане. Нет, не только он сам уже давно покинул его, но и других остерегает от него так, как никто. Здесь именно, в «Граде Божьем», делает он из манихейского яда – смешения «двух Богов», Бога и диавола в истории, – противоядие от другого, может быть не менее опасного яда, пелагианского и нашего, – слишком легкого и плоского нетрагического понимания Истории как «бес конечного прогресса» – триумфального шествия человечества – в Град Не-Божий.